Простаков.
Гж. Простакова, жена его.
Правдин.
Стародум.
Милон.
Г-н Скотинин, брат гж. Простаковой
Цыфиркин, отставной сержант.
Вральман, учитель.
Кутейкин, семинарист
Тришка - портной
Простаков - простак; Правдин правдолюб, выступает за честность и правду, исправно служит государству; Стародум - хранитель старых
традиций; Милон- софьин "милый"; Скотинин - настоящий "скот", глупый, любит свиней, думает только о своём и свинячьем благополучии; Кутейкин -
постоянный участник похорон; Цыфиркин - учит цифрам; Вральман - врун;
Тришка - шьёт "тришкины кафтаны". Простакова (хотя и считается хозякой в доме, всем заведует да на всех
покрикивает, опять же, глупа донельзя и проста в своих рассуждениях,
даже хитрить-то не умеет)
<span>Раньше кошка с собакой под одной крышей жили. Вместе хлеб пекли, вместе за огородом ухаживали, вместе и праздники справляли. Одним словом, душа в душу жили.
Но однажды случилось вот что. Пошли они как-то на пруд рыбу удить. Собака поймала три большие рыбки, а кошка две, но маленькие. Вернулись они домой и стали рыбку делить. Кошка и говорит собаке:
– Это мои три большие рыбки, это я их поймала.
– Ну хорошо, – говорит собака, – возьми их.
На следующий день пошли они на охоту рябчиков добывать. Кошка добыла всего одного рябчика, а собака – четыре. Завидно стало кошке, что собака удачливей оказалась. Пришли они домой и стали добычу делить. Кошка и говорит:
– Это все мои рябчики, это я их добыла.
Смотрит собака на кошку и не узнаёт её.
– Как же так, – говорит она кошке, ведь у тебя всего один рябчик.
– Нет, – упрямится кошка, – это у тебя был всего один рябчик, и тот улетел. Забыла ты, что ли? Ты ведь такая медлительная и нерасторопная, что не только дичь, ты рыбу поймать не можешь. Да что там рыбу, ты мышь, несчастную мышь, и ту поймать не сможешь. А хлеб? Ну вот как ты ешь хлеб? После тебя столько крошек остаётся, что если их собрать, можно двух бродяг накормить. Да и полоть ты совсем не умеешь.
Посмотрела собака на кошку, опустила голову и, ни слово не сказав, вышла на улицу. Тут кошка подбежала к двери, закрыла её на дубовую задвижку и не пускает собаку.
Вдруг на улице начался сильный дождь. Стала собака в дом проситься и говорит:
– Не дури, Мурка, отвори дверь!
– Нет, – говорит кошка, – не впущу, это теперь мой дом, уходи!
Сколько ни стучала собака в дом, сколько ни просилась, кошка упорно не обращала на неё никакого внимания. Решила тогда собака, подобно сурку, вырыть нору, чтобы от дождя спрятаться. Но сколько ни билась она, сколько ни старалась – ничего у неё не получилось. Так и осталась бедная под дождём мокнуть.
А на утро следующего дня решила собака построить свой собственный маленький дом, такой чтобы можно было хотя бы в непогоду укрыться. Раздобыла она инструменты и построила себе прекрасную конуру, в которой и живёт до настоящего времени. Крепко осерчала собака на кошку. Теперь при каждой встрече пытается поймать её и поквитаться за давнюю обиду.</span><span>
</span>
...Так много возникает воспоминаний прошедшего, когда стараешься воскресить в воображении черты любимого существа, что сквозь эти воспоминания, как сквозь слезы, смутно видишь их. Это слезы воображения. Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый и белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня...
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно...
...Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений...Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом, на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром, сон смыкает глаза, но не трогаешься с места, сидишь и слушаешь. И как не слушать? Maman говорит с кем-нибудь, и звуки голоса ее так сладки, так приветливы. Одни звуки эти так много говорят моему сердцу! Я встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь на кресло.
Ты опять заснешь, Николенька, - говорит мне maman, - ты бы лучше шел на верх.
- Я не хочу спать, мамаша, - ответишь ей, и неясные, но сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко прижмешь ее к губам.
Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на кресло, на котором я сплю, своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос!
- Вставай, моя душечка: пора идти спать. Ничьи равнодушные взоры не стесняют ее: она не боится излить на меня всю свою нежность и любовь. Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.
- Вставай же, мой ангел.
Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать:
- Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю! Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени.
- Так ты меня очень любишь? - Она молчит с минуту, потом говорит: - Смотри, всегда люби меня, никогда не забывай. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?
Она еще нежнее целует меня.
- Полно! и не говори этого, голубчик мой, душечка моя! - вскрикиваю я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз - слезы любви и восторга.
<span>После этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: "Спаси, господи, папеньку и маменьку". Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к Богу как-то странно сливались в одно чувство...</span>