Какие у Павла Бажова певучие сказки!Их так приятно читать.Эти старинные слова.<span>Ох и удивителен же язык русский! Могуч! Вот вроде и слышишь, читаешь ли, речь русскую, а и не разумеешь многого. А все от того, что страна-то наша огромна, много в ней народностей всяких живет-соседствует, многие языки перемешиваются. Читаешь вот сказы Бажова, а перед тобой словно новый мир открывается, где даже и говорят-то на каком-то неведомом для тебя, но ощутимо родственном тебе языке. А я еще и дочке 7-летней сказы эти читала. Это, скажу я вам, особое удовольствие: искать значения слов, без конца узнавать об этой жизни что-то новое. Пимы, папора, вдругорядь, снаходу, онучи, пониток, заделье, холостяжник, жердник... Ах, какая речь! Богатая, сочная, ИНАЯ, но такая родная, что аж сердце заходится, когда читаешь все это вслух. В глубоком детстве мир сказов Бажова завораживал меня. Вот уж где все вроде как и быль, но такая дивная, чуднАя, что прямо граничит с небылью. Нынче же вечерами я погружалась в этот мир не одна. Дочка распахивала глазенки и с открытым ротиком слушала дивный язык. Даже в Грецию на отдых мы повезли с собой эту книгу. И каждый вечер переносились с острова Крит в уральские дали.</span>
<span />
Снег еще глубок, но так зернист, что даже заяц проваливается до земли и своим брюхом чешет снег наверху.
После дороги птицы перелетают на поля, на те места, где стало черно.
Все березы на дожде как бы радостно плачут, сверкая, летят вниз капли, гаснут в снегу, отчего мало-помалу снег становится зернистым.
Последние хрустящие остатки льда на дороге — их называют черепками. И то ледяное ложе, по которому бежал поток, тоже размыло и размокло: под водой на этом желтом ложе заяц, пробегая по ту сторону ночью, оставил следы.
Дорога
Оледенелая, натруженная, набитая копытами лошадей и полозьями саней, занавоженная дорога уходила прямо в чистое море воды и оттуда, в прозрачности, показывалась вместе с весенними облаками, преображенная и прекрасная.
Капля и камень
Лед крепкий под окном, но солнце пригревает, с крыш свесились сосульки — началась весна. «Я!я!я!» — звенит каждая капля, умирая; жизнь ее — доля секунды. «Я!» — боль о бессилии.
Но вот во льду уже ямка, промоина, он тает, его уже нет, а с крыши все еще звенит светлая капель.
Капля, падая на камень, четко выговаривает: «Я!». Камень, большой и крепкий, ему, может быть, еще тысячу лет здесь лежать, а капля живет одно мгновенье — боль бессилия. И все же: «капля долбит камень», многие «я» сливаются в «мы», такое могучее, что не только продолбит камень, а иной раз и унесет его в бурном потоке.
Первые ручьи
Я услыхал легкий с голубиным гульканьем взлет птицы и бросился к собаке проверить, правда ли, что это прилетели вальдшнепы. Но Кента спокойно бегала. Я вернулся назад любоваться разливом и опять услышал на ходу тот же самый голубино-гулькающий звук. И еще, и еще. Наконец я догадался не двигаться больше, когда послышится этот звук. И мало-помалу звук стал непрерывным, и я понял, что где-то под снегом так поет самый маленький ручеек. Мне так это понравилось, что я пошел, прислушиваясь к другим ручьям, с удивлением узнавая по голосам их разные существа.
... Весь день дожди и парит. Синица звенит не как раньше —брачным голосом в теплом луче. Теперь под дождем она звенит непрерывно и даже как будто от этого похудела: такая тоненькая на ветке. Ворона не хочет даже подняться на дерево, токует прямо на дороге, кланяется, давится, хрипит, задыхается от желания. Весна воды началась стремительно. Снег на полях и в лесу стал зернистым, можно ходить, продвигая ноги, как лыжи. Вокруг елей в лесу стоят маленькие спокойные озера. На открытых полянах торопливый дождь не дает на лужах вставать пузырям. Но в озерах под елками капли с сучьев падают тяжелые, и каждая, падая в воду," дает сытый, довольный пузырь. Я люблю эти пузыри, они мне напоминают маленьких детей, похожих одновременно и на отца и на мать.
<span> И брела она по дикому полю, непаханому, нехоженому, косы не знавшему. В
сандалии ее сыпались семена трав, колючки цеплялись за пальто старомодного
покроя, отделанного сереньким мехом на рукавах.
Оступаясь, соскальзывая, будто по наледи, она поднялась на
железнодорожную линию, зачастила по шпалам, шаг ее был суетливый,
сбивающийся.
Насколько охватывал взгляд - степь кругом немая, предзимно взявшаяся
рыжеватой шерсткой. Солончаки накрапом пятнали степную даль, добавляя немоты
в ее безгласное пространство, да у самого неба тенью проступал хребет Урала,
тоже немой, тоже недвижно усталый. Людей не было. Птиц не слышно. Скот
отогнали к предгорьям. Поезда проходили редко.
Ничто не тревожило пустынной тишины.
В глазах ее стояли слезы, и оттого все плыло перед нею, качалось, как в
море, и где начиналось небо, где кончалось море - она не различала.
Хвостатыми водорослями шевелились рельсы. Волнами накатывали шпалы. Дышать
ей становилось все труднее, будто поднималась она по бесконечной шаткой
лестнице.
У километрового столба она вытерла глаза рукой. Полосатый столбик,
скорее вострый кол, порябил-порябил и утвердился перед нею. Она спустилась к
линии и на сигнальном кургане, сделанном пожарными или в древнюю пору
кочевниками, отыскала могилу.
Может, была когда-то на пирамидке звездочка, но, видно, отопрела.
Могилу затянуло травою-проволочником и полынью. Татарник взнимался рядом с
пирамидкой-колом, не решаясь подняться выше. Несмело цеплялся он заусенцами
за изветренный столбик, ребристое тело его было измучено и остисто.
Она опустилась на колени перед могилой.
- Как долго я тебя искала!
Ветер шевелил полынь на могиле, вытеребливал пух из шишечек
карлика-татарника. Сыпучие семена чернобыла и замершая сухая трава лежали в
бурых щелях старчески потрескавшейся земли. Пепельным тленом отливала
предзимняя степь, угрюмо нависал над нею древний хребет, глубоко вдавшийся
грудью в равнину, так глубоко, так грузно, что выдавилась из глубин земли
горькая соль, и бельма солончаков, отблескивая холодно, плоско, наполняли
мертвенным льдистым светом и горизонт, и небо, спаявшееся с ним.
Но это там, дальше было все мертво, все остыло, а здесь шевелилась
пугливая жизнь, скорбно шелестели немощные травы, похрустывал костлявый
татарник, сыпалась сохлая земля, какая-то живность - полевка-мышка, что ли,
суетилась в трещинах земли меж сохлых травок, отыскивая прокорм.
Она развязала платок, прижалась лицом к могиле.
- Почему ты лежишь один посреди России?
И больше ничего не спрашивала.
Думала.
</span>