Вспомним сюжет: Мцыри был мальчиком, которого русский генерал отдал на попечение монастыря. Казалось бы, он привык к "чужому" быту: выучил их язык, обычаи, даже собирался принять монашеский обет, однако, все же, сбегает из монастыря. Тем не менее, проведя на воле 3 дня, возвращается обратно. Почему же это произошло?
Главная проблема произведения - внутренний конфликт, психологическая борьба героя. Мцыри - романтический герой, которому свойственны индивидуальность мышления/поступков и противостояние окружающей действительности. Достигнув того, о чем он мечтал всю жизнь:возвращение на родину, он понял, что не сможет жить в родных краях. Он отвык от такой жизни. Выросший в неволе, он не может вернуться к истокам. Он понимает, что не может остаться, где-то в силу неприспособленности, где-то в силу приобритенных ранее привычек. Привожу говорящие цитаты:
"И смутно понял я тогда,
Что мне на родину следа
Не проложить уж никогда."
"Оставила... Таков цветок
Темничный: вырос одинок
И бледен он меж плит сырых,
И долго листьев молодых
Не распускал, все ждал лучей
Живительных. И много дней
Прошло, и добрая рука
Печально тронулась цветка,
И был он в сад перенесен,
В соседство роз. Со всех сторон
Дышала сладость бытия...
Но что ж? Едва взошла заря,
Палящий луч ее обжег
В тюрьме воспитанный цветок..."
Рассказчик вспоминает, как шли они по большой дороге, а в молодом березовом лесу поблизости косцы косили и пели. Это было очень давно. И та жизнь, которой жили все в то время, уже не вернется никогда. Кругом были поля. Старая большая дорога, изрезанная колеями, уходила в бесконечную русскую даль. Солнце склонялось на запад, впереди серело стадо овец. Старик-пастух с подпаском сидел на меже. Казалось, что нет никакого деления на время в этой забытой — или благословенной — богом стране. А косцы шли и пели среди этой вечной тишины, и березовый лес отвечал так же легко и свободно. Косцы были дальние, рязанские, проходившие через эти земли на заработки, подвигаясь в более плодородные земли. Беззаботные и дружные, не обремененные ничем, они были «охочи» до работы. И одеты они были добротнее местных. Неделю назад рассказчик проезжал верхом и видел, как они косили в ближнем лесу. На работу они заходили пополудновавши: сладко пили из деревянных жбанов родниковую воду и бодро сбегались к месту. Косы пускали враз, играючи. А потом он видел их ужин, когда они сидели возле потухшего костра и таскали из чугуна куски чего-то розового. Приглядевшись, рассказчик с ужасом понял, что ели они грибы-мухоморы. А те только посмеивались: «Ничего, они сладкие, как курятина».
Теперь они пели: «Ты прости-прощай, любезный друг!» и продвигались по березовому лесу. А рассказчик со спутником стояли и слушали, понимая, что им никогда не забыть этого предвечернего часа, а самое главное, никогда не понять, в чем прелесть этой песни. А прелесть была во всем — и в звучности березового леса, и в том, что песня эта не существовала сама по себе, а была тесно связана с их мыслями и чувствами и с мыслями и чувствами рязанских косцов. Чувствовалось, что человек настолько наивен в неведении своих сил и талантов, что стоит только немного вздохнуть, как весь лес тут же отзовется в ответ на песню. В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная радость при всей ее будто бы безнадежности? В том, что человек все-таки не верил, да и не мог верить в эту безнадежность. «Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны!» — говорил он, сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. «Закатилось мое счастье, — здыхал он, — темная ночь с ее глушью обступает меня», — и так кровно близок он был с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами! Всюду для него был приют, ночлег, чье-то заступничество, чей-то голос, шепчущий: «Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко!» И из всяких бед человека, по вере его, выручали птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба-Яга. Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды. Прощал милосердный бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие… Еще одно было в этой песне — это то, что хорошо знали и мы, и они, эти рязанские мужики, в глубине души, что бесконечно счастливы были мы в те дни, теперь уже бесконечно далекие — и невозвратимые. Ибо всему свой срок, миновала сказка. Настал конец, предел божьему прощению.