Нынешним летом исполнилось двадцать пять лет с тех пор, как я дал слово старухе Сарме, и сейчас я рад вдвойне: во-первых, тому, что сдержал слово, и радость мою поймет каждый, кому приходилось держать слово хотя бы половину этого срока, а во-вторых, тому, что наконец могу рассказать то, о чем должен был молчать все это время.
Однако срок исполнился несколько месяцев назад, а я лишь теперь раскрыл тетрадь и начал писать, полный робости и неуверенности. Раньше казалось: придет время — и я сразу, в несколько дней, поведаю обо всем, что случилось со мной двадцать пять лет назад, и сделаю это легко и скоро, потому что ничего не забылось — ни слова, ни шороха, ни одного движения души, ни одной случайной мысли, ни одного доброго или недоброго намерения. И тогда у меня не мелькало даже мысли о том, поверят ли мне люди. Менее всего намерен я сочинить сказочку, безобидную и занимательную. Ради сказки не стоит марать бумагу — я не сказочник!
Но то, что случилось со мной в детстве, ни отдельными фактами события, ни событием в целом никак не подпадает под категорию обыкновенной истории детства.
В глубине души, откровенно говоря, я уверен, что не у одного меня было такое в детстве! Вероятно, это было у многих, но они, может быть, тоже боятся, что им не поверят, и молчат. Но зато они-то и поверят мне. И, может быть, именно потому, несколько раз уже отложив ручку в сторону, выкурив пару сигарет и прогулявшись по комнате взад-вперед, снова сажусь, раскрываю тетрадь, перечитываю десяток написанных строк и продолжаю, и надеюсь, что сумею убедить читателя в правде всего, о чем расскажу. Но здесь же, в первых строках, хочу и предупредить: моя история не сказка, и если кто-то, дочитав до определенного места, вдруг поймает себя на том, что не верит мне, то или пусть вообще не читает дальше, или пусть попытается набраться терпения и читать, прикидываясь несомневающимся, и тогда, быть может, сомнение рассеется, как часто бывает, когда для того, чтобы поверить в необычное, нужно перешагнуть через невидимую грань-стену-сеть, что ограничивает, отделяет и спутывает наши возможности веры и доверия. По опыту знаю: правда чувств куда необъятнее правды обнаруженных нами законов мира, в котором мы живем!
* * *
Чудо — это то, что вопреки! Чудо — это то, чего, как правило, не бывает! А бывает оно, следовательно, вопреки правилам!
Если есть такие невезучие, у кого не было в жизни даже самого пустякового чуда, тем я могу помочь очень просто. Никаких тридевятых земель и никаких тридесятых царств!
Достаточно приехать в город Иркутск, там пересесть на электричку Иркутск — Слюдянка и занять место на левой стороне по ходу поезда.
Развернувшись вправо от Ангары, поезд долго будет идти вдоль шустрой горной речки; за речкой, если взглянуть в окно напротив, пойдет тайга, не особо дремучая, на глаз сибиряка вполне обычная. Слева немного погодя начнут выписывать по горизонту волнистую черту не то чтобы горы, а так, нечто среднее между холмами и горами. Потом все же окажется, что это горная местность, опять же для Сибири обычная, и через десяток-другой километров вы обязательно заскучаете, тем более если еще и до Иркутска добирались поездом через всю Сибирь.
И вот, когда вы уже заскучаете непоправимо, когда либо в сон поманит, либо книжку раскроете, когда расслабитесь на сиденье, когда печально примиритесь с обычностью, — вот тогда и будет вам награда выше всяких ожиданий! Внезапно распахнутся горы, и не расступятся, а именно распахнутся сразу на три измерения — вверх, вдаль, вниз, и тотчас же откроется необычайное, окажется, что поезд ваш идет по самому краю вершины высоченной горы, а точнее, по краю обычного мира, за чертой которого, если вверх, то синева дневного космоса, если вдаль, то беспредельная видимость горизонта, расписанного орнаментом бегущей с севера на юг кривой линии остряков вершин Хамар-Дабана, но вниз если, то там откроется ослепляющая взор страна голубой воды и коричневых скал, и это так глубоко внизу, что вы можете забыться относительно того, где же вы сами в этот момент находитесь: на поезде, или на самолете, или на орбите незнакомой планеты. Для вас исчезнут стук колес, тряска вагона, для вас исчезнет само движение, потому что по отношению к необъятности открывшейся панорамы скорость поезда смехотворна, и вы как бы повиснете на краю фантастического мира, и вместе с движением поезда прекратятся и мысли, и чувства, и все ваше суетное бытие преобразится в этот миг в единое состояние восторга перед чудом!
Не все необычное есть чудо. Чудо — понятие нравственное. И вы убедитесь в том, если сможете оторваться в этот момент от окна и взглянуть на лица справа и слева от вас, что также приросли к окнам. Вы тогда увидите в этих лицах редчайшее выражение доброты, открытости, искренности, вы осязаемо уловите тогда факт того самого подобия, коим человек отличается от всякой прочей твари и что делает его собственно человеком...
Герои поэмы Гомера "Илиада" Ахилл и Гектор - самые храбрые воины в своих войсках. О Ахилле автор говорит: быстроногий, богоподобный, постоянные эпитеты для Гектора: коней резвых укротитель, божеский, осветленный. Ахиллу было предсказано долгую мирную жизнь или смерть на войне, но он уходит на войну, так как выбрал короткую но славную жизнь. Гектор - троянский вождь, главный защитник города, он убежден в справедливости своего места на войне. Оба герои погибают в борьбе. И Гектору и Ахиллу присуща доблесть, страстное желание победить и прославиться. Оба они мужественные, сильные, на их счету много подвигов и побед. Они являются достойными противниками, ведь автор сравнивает Ахилла - соколом и Гектора с орлом. Черты характера Ахилла: мужество, сила, справедливость, эгоизм, чувство собственного достоинства, чувство героической чести, месть, благородство, жестокость. Гектору присущи мужество, человечность, жертвенность, благородство, добросовестность, сдержанность, нежность, верность. До черт, характеризующих обоих, следует добавить их набожность. Ахилл обращается к богам, в частности к Зевсу. Гомер часто подчеркивает набожность Гектора.
Я расскажу вам о любимом композиторе — Модесте Петровиче Мусоргском. Мир Мусоргского огромен. Трепетность лиризма — и беспощадно разящая сатира, тонкое ощущение красоты в природе, в человеке, в искусстве — и умение замечать уродливое, смешное, фиксация сиюминутного эпизода, факта — и тяготение к масштабным историческим действиям, непреодолимое стремление находить все новые художественные формы для каждого произведения… Все это наводит на мысль: Мусоргский был аналогом Гоголю в русской музыке.
Подобно Гоголю, Мусоргский был превосходным интерпретатором собственных произведений, открывающим для слушателей глубины мысли и тонкости художественного рисунка. Вокальное мастерство Мусоргского сопоставимо с его композиторским даром: оно изнутри направлялось то безграничной тонкостью эмоциональной нюансировки, то яркостью и точностью актерской передачи образа. Ограниченное домашними выступлениями среди друзей, вокально-исполнительское искусство
Мусоргского было явлением значительным, ибо продолжало...
традиции, заложенные Глинкой и ставшие определяющими для национальной вокальной школы: одушевленность вокальной интонации, образность Слова, слияние музыкальной и драматической выразительности.
Тонкость, глубина проникновения в художественную сущность исполняемого, яркая образность мышления характеризовали и произведения Мусоргского. Мусоргский-композитор стремился прочь от какой-либо конкретизации, от диктата общепризнанных канонов искусства, от властью установленных законов композиции, взяв для себя за основу принцип максимального приближения музыкального образа к жизненному праобразу.
Мусоргский стремился воспроизвести словом «жизненное явление или тип в форме, им присущей». Отсюда идут новации композитора: его вокальный стиль; его формы, послушные не только логике, музыкальной стройности, но и динамике, движению образа; его гармония; его понимание вокальной миниатюры как сценки, выхваченной из жизни; его оперная драматургия, открытая всеми средствами своими для контактов со словом, жестом, движением.