приставшую твердую крошку на краю вымытой чашки или тарелки. «Только еще этого не хватало, — раздраженно думал он, — неужели так всю жизнь было, только не замечал, а теперь, сидя на пенсии, от нечего делать все вижу...» Константин Николаевич поглядел на жену. Она сидела, низко склонив голову над шитьем. За последнее время у нее появилась какая-то странная потребность чинить рваные носки, ставить заплаты на застиранные полотенца. Нет, совсем она стала не такой, какою он знал ее все тридцать пять лет. Совсем не такой. А когда-то была огонь-девица! Да, конечно, она была размашиста и далеко не из той категории аккуратисток, которые любят во всем порядок и чистоту. Но он заставил ее быть аккуратной. Ему не нравилось, как она громко хохочет, находил в этом не то чтобы вульгарное, но... воспитания, конечно, никакого не было. И осаживал ее. И она перестала смеяться. Не только громко, но вообще перестала. Да, удивительно, как это он — тихий, почти незаметный — сумел подчинить ее себе, такую волевую девицу. Видимо, потому, что был последователен в выполнении своей цели, а она неорганизованна, «человек порыва». Еще была у нее странность — была не в меру доброй. Однажды увидела на улице плачущую женщину. — Почему вы плачете? — спросила она. — Дочь не в чем из больницы вынести. Положили летом, а теперь зима. Раздетая... И Настя сняла с себя пальто и отдала совершенно чужой, незнакомой женщине. Но это было до замужества. Когда она вышла за него замуж, то подружки говорили ей, что он, Костя, ей не пара. Почему-то считали его менее значительным по сравнению с нею. Но вот в итоге — квартира, машина, дача, и все это он, а теперь еще помогает дочери, у которой муж оказался легкомысленным человеком, да и сыну приходится помогать. Так что если говорить о доброте, то вот она — не порывом, а из месяца в месяц, когда себе отказываешь ради детей. Константин Николаевич поглядел на жену. Она по-прежнему сидела, низко склонив голову. Ставила очередную заплату. В последнее время у нее появилось немало странностей. Хотя бы вот эти заплаты, причем яркие. Затем — щурить глаза, как бы свысока глядеть на того, с кем говорит. — Следи лучше за домом. Кругом грязь. Ты стала неряшлива. В углах паутина. — Где паутина? И опять этот мерзкий прищур. — Вот тут, тут, тут! — Константин Николаевич стал тыкать пальцем по углам. — Не может быть... — Анастасия Петровна сощурилась и стала высматривать в углах паутину. — Там ничего нет, ты просто придираешься, — сказала она обычным усталым голосом. — Да ты ослепла, что ли? Константин Николаевич дернул в раздражении головой и ушел в свою комнату. Встал у окна, бездумно глядя на улицу. «Черт знает что, — кипело у него на сердце, — и она еще иронизирует. Нет, надо вернуться и заставить ее снять паутину, потыкать носом, а то «придираешься»... И он пошел к жене. Но то, что он увидал, заставило его замереть. Анастасия Петровна стояла в углу и напряженно, как это бывает у плохо видящего человека, всматривалась в стены, видимо отыскивая паутину. И в ее лице, и во всей фигуре было что-то жалкое, беспомощное. — Настя! — встревоженно позвал Константин Николаевич. Она вздрогнула, обернулась, и он увидал ее растерянные глаза. Они были широко раскрыты, затем сощурились, как бы сделав взгляд высокомерным. — Я... я не вижу паутины, — сказала она. «Как не видишь?» — хотел он сказать. Он видел даже от двери эту черную нить, вздрагивающую при малейшем движении воздуха. Но смолчал, вдруг поняв, что его жена стала плохо видеть и что она давно уже не та ловкая, веселая, молодая, а пожилая, если не старая, женщина, и виновато сказал: — Ты права, там действительно нет паутины... Прости...
НЕ МОГУ ПРОБЛЕМУ ТОЧНУЮ ВЫЯВИТЬ(((((((((